Это было ужасно. Павлу Владимирычу почудилось, что он заживо уложен в гроб, что он лежит словно скованный, в летаргическом сне, не может ни одним членом пошевельнуть и выслушивает, как кровопивец ругается над телом его.
— Уйди… ради Христа… уйди! — начал он наконец молить своего мучителя.
— Ну-ну-ну! успокойся! уйду! Знаю, что ты меня не любишь… стыдно, мой друг, очень стыдно родного брата не любить! Вот я так тебя люблю! И детям всегда говорю: хоть брат Павел и виноват передо мной, а я его все-таки люблю! Так ты, значит, не делал распоряжений — и прекрасно, мой друг! Бывает, впрочем, иногда, что и при жизни капитал растащат, особенно кто без родных, один… ну да уж я поприсмотрю… А? что? надоел я тебе? Ну, ну, так и быть, уйду! Дай только богу помолюсь!
Он встал, сложил ладони и наскоро пошептал:
— Прощай, друг! не беспокойся! Почивай себе хорошохонько — может, и даст бог! А мы с маменькой потолкуем да поговорим — может быть, что и попридумаем! Я, брат, постненького себе к обеду изготовить просил… рыбки солененькой, да грибков, да капустки — так ты уж меня извини! Что? или опять надоел? Ах, брат, брат!.. ну-ну, уйду, уйду! Главное, мой друг, не тревожься, не волнуй себя — спи себе да почивай! Хрр… хрр… — шутливо поддразнил он в заключение, решаясь наконец уйти.
— Кровопивец! — раздалось ему вслед таким пронзительным криком, что даже он почувствовал, что его словно обожгло.
Покуда Порфирий Владимирыч растабарывает на антресолях, внизу бабушка Арина Петровна собрала вокруг себя молодежь (не без цели что-нибудь выведать) и беседует с нею.
— Ну, ты как? — обращается она к старшему внучку, Петеньке.
— Ничего, бабушка, вот на будущий год в офицеры выйду.
— Выйдешь ли? который уж ты год обещаешь! Экзамены, что ли, у вас трудные — бог тебя знает!
— Он, бабушка, на последних экзаменах из «Начатков» срезался. Батюшка спрашивает: что есть бог? а он: бог есть дух… и есть дух… и святому духу…
— Ах, бедный ты, бедный! как же это ты так? Вот они, сироты — и то, чай, знают!
— Еще бы! бог есть дух, невидимый… — спешит блеснуть своими познаниями Аннинька.
— Его же никто же не виде нигде же, — перебивает Любинька.
— Всеведущий, всеблагий, всемогущий, вездесущий, — продолжает Аннинька.
— Камо пойду от духа твоего и от лица твоего камо бежу? аще взыду на небо — тамо еси, аще сниду во ад — тамо еси…
— Вот и ты бы так отвечал, — с эполетами теперь был бы. А ты, Володя, что с собой думаешь?
Володя багровеет и молчит.
— Тоже, видно: «и святому духу»! Ах, детки, детки! На вид какие вы шустрые, а никак науку преодолеть не можете. И добро бы отец у вас баловник был… что, как он теперь с вами?
— Все то же, бабушка.
— Колотит? А я ведь слышала, что он перестал драться-то?
— Меньше, а все-таки… А главное, надоедает уж очень.
— Этого я что-то уж и не понимаю. Как это отец надоедать может?
— Очень, бабушка, надоедает. Ни уйти без спросу нельзя, ни взять что-нибудь… совсем подлость!
— А вы бы спрашивались! язык-то, чай, не отвалится!
— Нет уж. С ним только заговори, он потом и не отвяжется. Постой да погоди, потихоньку да полегоньку… уж очень, бабушка, скучно он разговаривает!
— Он, бабушка, за нами у дверей подслушивает. Только на днях его Петенька и накрыл…
— Ах вы, проказники! Что ж он?
— Ничего. Я ему говорю: это не дело, папенька, у дверей подслушивать; пожалуй, недолго и нос вам расквасить! А он: ну-ну! ничего, ничего! я, брат, яко тать в нощи!
— Он, бабушка, на днях яблоко в саду поднял да к себе в шкапик и положил, а я взял да и съел. Так он потом искал его, искал, всех людей к допросу требовал…
— Что это! скуп, что ли, он очень сделался?
— Нет, и не скуп, а так как-то… пустяками все занимается. Бумажки прячет, паданцев ищет…
— Он всякое утро проскомидию у себя в кабинете служит, а потом нам по кусочку просвиры дает… черствой-пречерствой! Только мы однажды с ним штуку сделали: подсмотрели, где у него просвиры лежат, надрезали в просвире дно, вынули мякиш да чухонского масла и положили!..
— Однако ж, вы тоже… головорезы!
— Нет, вы представьте на другой день его удивленье! Просвира, да еще с маслом!
— Чай, на порядках досталось вам!
— Ничего… Только целый день плевался и все словно про себя говорил: шельмы! Ну, мы, разумеется, на свой счет не приняли. А ведь он, бабушка, вас боится!
— Чего меня бояться… не пугало, чай!
— Боится — это верно; думает, что вы проклянете его. Он этих проклятиев — страх как трусит!
Арина Петровна задумывается. Сначала ей приходит на мысль: а что, ежели и в самом деле… прокляну? Так-таки возьму да и прокляну… прроклиннаю!! Потом на смену этой мысли поступает другой, более насущный вопрос: что-то Иудушка? какие-то проделки он там, наверху, проделывает? так, чай, и извивается! Наконец ее осеняет счастливая мысль.
— Володя! — говорит она, — ты, голубчик, легонький! сходил бы потихоньку да подслушал бы, что у них там?
— С удовольствием, бабушка.
Володенька на цыпочках направляется к дверям и исчезает в них.
— Как это вы к нам сегодня надумали? — начинает Арина Петровна допрашивать Петеньку.
— Мы, бабушка, давно собирались, а сегодня Улитушка прислала с нарочным сказать, что доктор был и что не нынче, так завтра дядя непременно умереть должен.
— Ну, а насчет наследства… был у вас разговор?
— Мы, бабушка, целый день всё об наследствах говорим. Он все рассказывает, как прежде, еще до дедушки было… даже Горюшкино, бабушка, помнит. Вот, говорит, кабы у тетеньки Варвары Михайловны детей не было — нам бы Горюшкино-то принадлежало! И дети-то, говорит, бог знает от кого — ну, да не нам других судить! У ближнего сучок в глазу видим, а у себя и бревна не замечаем… так-то, брат!