— Не целуют, а делают вид, что целуют. А об том, хочется или не хочется — об этом и речи в этих случаях не может быть, потому что все делается по пьесе: как в пьесе написано, так и поступают.
— Хоть и по пьесе, а все-таки… Иной с слюнявым рылом лезет, на него и глядеть-то претит, а ты губы ему подставлять должна!
Аннинька невольно заалелась; в воображении ее вдруг промелькнуло слюнявое лицо храброго ротмистра Папкова, которое именно «лезло», и увы! даже не «по пьесе» лезло!
— Вы совсем не так представляете себе, как оно на сцене происходит! — сказала она довольно сухо.
— Конечно, мы в театрах не бывали, а все-таки, чай, со всячинкой там бывает. Частенько-таки мы с попом об вас, барышня, разговариваем; жалеем мы вас, даже очень жалеем.
Аннинька молчала; священник сидел и пощипывал бородку, словно решался и сам сказать свое слово.
— Впрочем, сударыня, и во всяком звании и приятности и неприятности бывают, — наконец высказался он, — но человек, по слабости своей, первыми восхищается, а последние старается позабыть. Для чего позабыть? а именно для того, сударыня, дабы и сего последнего напоминовения о долге и добродетельной жизни, по возможности, не иметь перед глазами.
И потом, вздохнув, присовокупил:
— А главное, сударыня, сокровище свое надлежит соблюсти!
Батюшка учительно взглянул на Анниньку; матушка уныло покачала головой, как бы говоря: где уж!
— И вот это-то сокровище, мнится, в актерском звании соблюсти — дело довольно сумнительное, — продолжал батюшка.
Аннинька не знала, что и сказать на эти слова. Мало-помалу ей начинало казаться, что разговор этих простодушных людей о «сокровище» совершенно одинакового достоинства с разговорами господ офицеров «расквартированного в здешнем городе полка» об «lа chose». Вообще же, она убедилась, что и здесь, как у дяденьки, видят в ней явление совсем особенное, к которому хотя и можно отнестись снисходительно, но в некотором отдалении, дабы «не замараться».
— Отчего у вас, батюшка, церковь такая бедная? — спросила она, чтоб переменить разговор.
— Не с чего ей богатой быть — оттого и бедна. Помещики все по службам разъехались, а мужичкам подняться не из чего. Да их и всех-то с небольшим двести душ в приходе!
— Вот колокол у нас чересчур уж плох! — вздохнула матушка.
— И колокол, и прочее все. Колокол-то у нас, сударыня, всего пятнадцать пудов весит, да и тот, на грех, раскололся. Не звонит, а шумит как-то — даже предосудительно. Покойница Арина Петровна пообещались было новый соорудить, и ежели были бы они живы, то и мы, всеконечно, были бы теперь при колоколе.
— Вы бы дяде сказали, что бабушка обещала!
— Говорил, сударыня, и он, надо правду сказать, довольно-таки благосклонно докуку мою выслушал. Только ответа удовлетворительного не мог мне дать: не слыхал, вишь, от маменьки ничего! никогда, вишь, покойница об этом ему не говорила! А ежели бы, дескать, слышал, то беспременно бы волю ее исполнил!
— Когда, чай, не слыхать! — молвила попадья, — вся округа знает, а он не слыхал!
— Вот мы и живем таким родом. Прежде хоть в надежде были, а нынче и совсем без надежды остаемся. Иногда служить не на чем: ни просфор, ни красного вина. А об себе уж и не говорим.
Аннинька хотела встать и проститься, но на столе появился новый поднос, на котором стояли две тарелки, одна с рыжиками, другая с кусочками икры, и бутылка мадеры.
— Посидите! не обессудьте! откушайте!
Аннинька повиновалась, наскоро проглотила два рыжичка, но отказалась от мадеры.
— Вот об чем я еще хотела вас спросить, — говорила между тем попадья, — в приходе у нас девушка одна есть, лыщевского дворового дочка; так она в Петербурге у одной актрисы в услуженье была. Хорошо, говорит, в актрисах житье, только билет каждый месят выправлять надо… правда ли это?
Аннинька смотрела во все глаза и не понимала.
— Это для свободности, — пояснил батюшка, — а, впрочем, думается, что она неправду говорит. Напротив, я слышал, что многие актрисы даже пенсии от казны за службу удостоиваются.
Аннинька убедилась, что чем дальше в лес, тем больше дров, и стала окончательно прощаться.
— А мы было думали, что вы теперь из актрис-то выйдете? — продолжала приставать попадья.
— Зачем же?
— Все-таки. Вы — барышня. Теперь совершенные лета получили, имение свое есть — чего лучше!
— Ну, и после дяденьки вы же прямая наследница, — присовокупил батюшка.
— Нет, я здесь жить не буду.
— А мы-то как надеялись! Всё промежду себя говорили: непременно наши барышни в Погорелке жить будут! А летом у нас здесь даже очень хорошо: в лес по грибы ходить можно! — соблазняла матушка.
— У нас грибов и не в дождливое лето — очень довольно! — вторил ей батюшка.
Наконец Аннинька уехала. По приезде в Погорелку первым ее словом было: лошадей! пожалуйста, поскорее лошадей! Но Федулыч только плечами передернул в ответ на эту просьбу.
— Чего «лошадей»! Мы еще и не кормили их! — брюзжал он.
— Да отчего ж наконец! Ах, боже мой! точно все сговорились!
— Сговорились и есть. Как не сговориться, коли всякому видимо, что в ростепель ночью ехать нельзя. Все равно в поле, в зажоре просидите — так, по-нашему, лучше уж дома!
Бабенькины апартаменты были вытоплены. В спальной стояла совсем приготовленная постель, а на письменном столе пыхтел самовар; Афимьюшка оскребала на дне старинной бабенькиной шкатулочки остатки чая, сохранившиеся после Арины Петровны. Покуда настаивался чай, Федулыч, скрестивши руки, лицом к барышне, держался у двери, а по обеим сторонам стояли скотница и Марковна в таких позах, как будто сейчас, по первому манию руки, готовы были бежать куда глаза глядят.